Кран на кухне Аллы Петровны начал капать в четверг. К пятнице под мойкой уже стоял тазик, к субботнему утру вода в нём подбиралась к самому краю.
Она позвонила в управляющую компанию и записалась на мастера — на вторник, к обеду. Потом позвонила сыну. Костя жил за городом, раньше среды приехать не мог, но обещал кого-нибудь поискать.
Алла Петровна вылила воду в раковину, протёрла пол под мойкой, села на табурет и посидела немного, глядя на мокрое пятно.
Потом взяла телефон и набрала номер, который помнила с восемьдесят пятого года.
— Витя? У меня кран течёт.
— Сильно?
— Тазик за ночь.
— Смеситель или подводка?
— Откуда я знаю. Капает сверху, из-под гайки.
Он помолчал, будто прикидывал что-то.
— В одиннадцать буду. Тапки оставь.
Тапки. Она усмехнулась и положила трубку.
О дочери Алла Петровна в последние месяцы думала чаще обычного. Марина звонила реже, чем раньше, на вопросы отвечала коротко и всё время куда-то спешила. На Новый год не приехала — сослалась на работу, хотя раньше приезжала всегда. Алла Петровна не приставала: дочери было сорок два, у неё давно была своя жизнь, и расспрашивать её, как школьницу, не хотелось. Но что-то в Марине переменилось, и это она видела.
Они с Виктором развелись двадцать лет назад, когда Марине было двадцать два. Тихо развелись. Без скандалов, без дележа, без хождения по родне с жалобами. Алла Петровна о Викторе никогда не говорила дурно, он о ней — тем более. Созванивались по праздникам, поздравляли, на Костин день рождения садились за один стол и вели разговор про погоду и про внучкину музыку.
На этих днях рождения Марина всегда оказывалась между родителями — не специально, просто так выходило. Если разговор сворачивал на отца, она отвечала не сразу, с короткой заминкой.
В одиннадцать с небольшим позвонили дважды — коротко, как звонят свои. Алла Петровна открыла.
Виктор стоял на площадке в куртке, из которой давно вышла мода, и держал в руке красный ящик с инструментами. Тот самый ящик. На крышке белела полоска скотча с наполовину стёршейся надписью, и Алла Петровна успела прочитать первое слово — «электро» — прежде чем он шагнул через порог.
— Обувь снимать?
— Снимай. Тапки у вешалки.
Он разулся, поставил ящик в прихожей и прошёл на кухню, как ходил здесь всегда. Не оглядываясь, не спрашивая дороги. Открыл дверцу под мойкой, посветил телефоном, выпрямился.
— Прокладка. И картридж пора менять. Есть картридж?
— Нету.
— У меня в машине есть. Схожу.
Он ушёл и вернулся минут через десять с маленькой коробочкой. За это время Алла Петровна успела поставить чайник.
Дальше он работал молча и быстро. Она сидела напротив, на табурете, и смотрела, как он возится. Руки у него были всё те же — крупные, с коротко подстриженными ногтями, с застарелой царапиной на костяшке указательного пальца. Царапина эта была ещё оттуда, из прежней жизни. Откуда именно, Алла Петровна уже и не помнила.
Чайник щёлкнул. Она достала из шкафа чашку и, подумав, вторую. Вторая стояла на верхней полке и в обиходе не участвовала лет двадцать.
— Пей, — сказала она и поставила чашку рядом с ним.
— Спасибо.
Он вытер руки о полотенце, сел на табурет, взял чашку. Развернул на столе газету — старую, ту, что лежала под банками, — и разложил на ней снятые детали: гайку, кольцо, чёрный от накипи картридж. Чтобы мелочь не потерялась. Он всегда так делал.
Так они и сидели — с чашками, над разобранным краном, — когда в прихожей повернулся ключ.
Марина вошла, как входила всегда. Со своим ключом, с сумкой на плече, с порога крикнула:
— Мам, это я.
Только потом сбросила туфли и увидела в углу чужие ботинки. Большие, разбитые на сгибах, с проступившей по швам солью. Таких ботинок в этом доме не бывало очень давно.
Она прошла в кухню и стала в дверях.
За столом, спиной к плите, сидел её отец. В том же сером свитере, в каком Марина помнила его на собственном выпускном. Перед ним стояла чашка. На газете лежали гайки. Мать сидела напротив, держала свою чашку обеими руками и смотрела на отца так спокойно, будто видела его не полгода назад, на Костином дне рождения, а вчера.
— Папа?
Он обернулся.
— Здравствуй, Мариш.
Она поставила сумку на пол.
— А вы что...
— Кран чиню, — сказал отец. — Прокладка потекла.
— Ага.
Марина смотрела на две чашки. На третью, свою, которую никто не поставил. На закатанный до локтя рукав отца. На мать — в домашнем, но с подкрашенными губами.
— Мам, ты что, знала, что он придёт?
— Я его и позвала.
— А мне не сказала?
— А зачем?
Спросила она это ровно, без нажима. Марина не нашлась что ответить.
Отец допил чай и встал.
— Всё, — сказал он. — Работает. Если опять потечёт, звони.
Он собрал инструменты в ящик, вытер руки о полотенце и повесил его обратно, аккуратно, как висело. Кивнул Марине:
— Бывай, доча. Костяну привет.
И вышел. Дверь за ним закрылась мягко — он всегда придерживал её, чтобы не хлопнула.
Марина спустилась на площадку между этажами и набрала брата.
— Ты знал, что папа у мамы?
— В каком смысле у мамы?
— В прямом. Сидит на кухне, чай пьёт.
Костя помолчал.
— И что?
— Как — что, Кость?
— Марин, откуда я знаю. Спроси у них.
Она сбросила и постояла на холодной бетонной ступеньке. В голове не сходилось: подкрашенные губы, отцовский свитер, две чашки, поставленные одновременно.
Вечером она позвонила подруге Лене. Лена сказала: «Ну наконец-то, я всегда говорила, что они зря развелись».
Марина положила трубку, и внутри у неё будто что-то встало на своё место. Впервые за полгода.
Костя позвонил матери на следующий день.
— Мам, Маринка мне звонила.
— И что сказала?
— Сказала, вы с папой опять.
— Что значит «опять»?
— Ну, вместе.
Алла Петровна помолчала.
— Костя, тебе сколько лет?
— Сорок три.
— А мне шестьдесят семь. И я двадцать лет живу одна. Передай Марине, чтобы она сначала у меня спросила, а потом уже родню обзванивала.
Она положила трубку и постояла у окна. Дворник мел остатки снега, который не шёл уже неделю.
Марина приехала через два дня. Привезла мандарины, которых мать не любила, — верный признак, что ехала не просто так и готовилась заранее.
Она прошла на кухню, села на табурет, поставила мандарины на стол.
— Мам.
— Что?
— Вы с папой что-то от меня скрываете?
Алла Петровна налила две чашки — на этот раз нарочно, обеим. Села напротив.
— Ничего мы не скрываем.
— Тогда почему он приехал?
— Кран был сломан. Он его починил. Тебе тазик под мойкой нужен?
— Мам, ну перестань.
Марина взяла чашку, поставила обратно.
— Я не маленькая. Я вижу. Он сидел тут как дома. Ты подкрасилась. Ты мне ничего не сказала.
— Я не сказала, потому что говорить нечего.
— А почему тогда ты...
— Потому что в дом пришёл человек, с которым я знакома сорок пять лет, — сказала Алла Петровна. — Неужели ты думаешь, я буду его встречать в халате и бигудях?
Марина замолчала. Стало тихо так, что слышно было, как за стеной у соседей бормочет телевизор.
Потом она сказала:
— Я думала, если вы сойдётесь, то и у меня всё получится.
— Что получится?
— У меня.
Она смотрела в чашку.
— Я развелась с Андреем. В августе.
Алла Петровна не двинулась с места.
— В августе.
— В августе. Я вам не сказала. Ни тебе, ни папе, ни Косте. Ты не думай, там всё нормально, разошлись по-хорошему, квартиру продали, я себе снимаю. Просто я...
Она искала слово и не находила.
— Я когда вас тогда увидела, я подумала: значит, можно обратно. Значит, если что-то сломалось, это не навсегда.
Алла Петровна отставила чашку.
— Глупо, да? — спросила Марина.
— Глупо не это. Глупо, что ты полгода молчала.
Марина подняла глаза.
— А зачем он тогда приезжает?
— Потому что у меня кран, а у него руки. Два года назад я с его врачом разговаривала, когда у него давление скакало. В прошлом году он мне с машиной помог, когда аккумулятор сел на морозе. В этом — кран.
— У нас с ним давно не любовь, — сказала Алла Петровна. — И не дружба в том смысле, какой ты в это вкладываешь. Просто два человека, которые когда-то жили вместе, а потом перестали. Всё, что от этого осталось, — что он знает, где у меня выключатель, а я знаю, что у него в ящике лежит нужная прокладка.
Марина слушала, опустив голову.
— И ты не сердишься на него?
— За что?
— Ну, вообще. За всё.
Алла Петровна подумала. Вопрос был честный, и отвечать на него одной фразой не получалось.
— Сердилась, — сказала она. — Года три, наверное. Потом перестала, потому что устала. А потом мы с ним один раз сели и поговорили — не про нас, а про тебя, ты тогда в институт поступала и ничего не хотела слушать. Вот с того разговора всё и стало по-человечески.
— Двадцать лет назад.
— Двадцать. Ты уже взрослая была. Мы это не при тебе решали, но и не за твоей спиной.
Марина взяла со стола мандарин и стала его чистить — механически, не думая. Кожура выходила длинной спиралью и падала на газету, ту самую, на которой утром лежали отцовские гайки.
— Я думала, вы специально так, — сказала она. — Вежливо, чтобы мне не было больно.
— Может, и специально. Сначала. А теперь уже не помню, что было специально, а что само так вышло.
Она пододвинула дочери чашку, которую та отставила.
— Пей. Остынет.
Марина отломила дольку, потом другую и вдруг положила одну на блюдце матери. Алла Петровна не любила мандарины с тех пор, как в девяносто втором Костя переболел чем-то и ему выписывали витамины ящиками. Она всё равно взяла дольку и съела.
— Мам, я Косте позвоню. Скажу про Андрея сама. И папе скажу.
— Скажи. Он не рассыплется.
Марина ушла в шестом часу, когда за окном уже совсем стемнело. У двери она задержалась, подержала в руке свою связку ключей и сунула её обратно в карман.
— Носи, — сказала Алла Петровна, хотя её никто ни о чём не спрашивал. — Ты здесь прописана с четырёх лет.
Дверь закрылась мягко.
Ночью Алла Петровна вышла на кухню за водой. По привычке прислушалась: под мойкой молчало. Она открыла дверцу, посветила телефоном и убедилась, что сухо, — не из недоверия, просто так спокойнее.
В сушилке стояли две чашки. Одну она вечером вымыла и поставила рядом, не подумав. Обычно вторая чашка ночевала на верхней полке и в обиходе не участвовала.
Алла Петровна постояла, глядя на них. Убирать не стала.
Она налила воды, выпила и пошла спать. За стеной у соседей ещё бормотал телевизор.