Дмитрий открыл дверь своей связкой. Ключ повернулся легко, как всегда, и Нина Андреевна услышала это из кухни: короткий щелчок, потом тишина, потом шаги, которые остановились в прихожей.
Она не вышла сразу. Знала, на что он смотрит.
У зеркала, на коврике, стояли мужские ботинки. Большие, начищенные, сорок четвёртый, может, сорок пятый. Рядом — чёрный зонт с деревянной ручкой, сложенный ровно, носок к носку, как складывают только свои, годами.
— Мам, — позвал он. — Мам, он у тебя уже живёт?
Вода смолкла. Нина Андреевна вытерла руки о полотенце и вышла в коридор.
Домашнее платье, серое, с карманами. Тапки, которые Дмитрий помнил лет десять. На лице — ни испуга, ни суеты, только усталость, которая поселилась у неё после отца и с тех пор никуда не уходила.
— Ты рано, — сказала она. — Я думала, вы с Олей в субботу.
— Я не про Олю спросил.
— Я слышала.
Она не смотрела на ботинки. И не убирала их. Раньше, когда приезжал Дмитрий, она убирала всё лишнее — книги, газеты, вторую пару тапок. Как будто в доме не должно было оставаться следов никого, кроме семьи.
На кухне стол был накрыт на двоих. Две чашки, две ложки, хлебница. Синяя, с отбитой ручкой, — отцовская. Из неё Нина Андреевна пила уже двадцать с лишним лет, и Дмитрий знал эту чашку с детства. Вторая, белая с золотым ободком, стояла чужая.
— Это его? — спросил Дмитрий.
— Это моя, — сказала Нина Андреевна. — Подарок. Из Суздаля.
— От него?
— От Валерия.
Дмитрий сел на стул. Стул скрипнул.
— Сколько это уже длится?
— Два года. Познакомились в феврале. Он пришёл в библиотеку на встречу с ветеранами, я как раз сдавала смену. Стоял у полки с военной прозой, спросил, где у нас Твардовский. Я говорю: на Твардовского сейчас очередь, все экземпляры на руках. Он засмеялся.
— Два года, — повторил Дмитрий. — И ты мне ничего не сказала.
— Я говорила. Ты не слышал.
— Когда?
— Дважды. Один раз по телефону, когда ты вёз детей на дачу. Второй — на Восьмое марта. Ты сказал: «Ну и хорошо, мам», и попросил передать Оле, что вы приедете в майские.
Дмитрий помнил май. Они не приехали. Оля не захотела, а он не стал спорить. Вспоминать это сейчас не хотелось.
Он встал и пошёл в комнату. Всё осталось на местах: сервант, фотографии, диван с покрывалом. Только кресло отца, с высокой спинкой, теперь стояло ближе к стене, а на его месте — торшер с зелёным абажуром. Не новый, но чужой. На диване лежала газета, сложенная пополам, и на подлокотнике — очки. Не материны. Мать носила свои на цепочке.
— Где он сейчас? — спросил Дмитрий из комнаты.
— Прилёг. Давление поднялось после обеда. — Нина Андреевна помолчала. — Он у меня не ночует, если ты про это. Приходит днём, вечером идёт к себе.
— Он вдовец?
— Вдовец. Жена умерла пять лет назад. Дочь в Подольске, взрослая.
— Квартира у него есть?
— Двухкомнатная на Первомайской.
— Тогда что он тут делает?
Нина Андреевна вошла в комнату и сложила руки на груди. Это был её жест, когда она собиралась сказать что-то важное и не хотела ссориться.
— Он приходит ко мне. Я хожу к нему. Мы не сходимся и не продаём квартиры. Нам так удобно.
— Удобно.
— Да, Дима. Мне шестьдесят пять, ему шестьдесят восемь. Мы не хотим менять адреса. Хотим просто пить чай вместе.
— В отцовском доме.
— В моём доме, — сказала она ровно. — Отец умер двенадцать лет назад. Квартира приватизирована на меня. Твоя доля — только в памяти. Я её не трогаю.
— Ты его давно знаешь? — спросил Дмитрий. — Он у тебя прописан?
— Не прописан. И не просил.
— А деньги? Он у тебя денег не берёт?
Нина Андреевна посмотрела на него внимательно, как смотрят на взрослого, который говорит от страха, а не от ума.
— Дима, ты сейчас как участковый.
— Я как сын.
— Он не берёт. И я у него не беру. У нас с ним давно посчитано, ещё в первый год. На верхнюю полку в ванной я сама не дотягиваюсь, он достаёт. Кран починил потому, что умеет, а я не умею и не хочу учиться в шестьдесят пять.
Дмитрий не сел обратно. Стоял посреди кухни, в куртке, которую так и не снял, и смотрел на стол, накрытый на двоих.
— Я не хочу, чтобы он тут был, — сказал он. — Когда я приезжаю. Пусть ходит, когда меня нет.
Нина Андреевна не ответила сразу. Она подошла к столу, взяла синюю чашку — отцовскую, с отбитой ручкой — и отнесла к мойке. Вода шумела долго. Потом она вытерла чашку полотенцем и поставила на верхнюю полку, к праздничному сервизу, куда по будням не заглядывают.
— Знаешь, откуда щербина? — спросила она, не оборачиваясь. — Ты в третьем классе нёс мне чай и уронил. Отец тогда сказал: не выбрасывай, заживёт. Она и зажила. Мы из неё потом ещё сколько лет пили.
— Мам.
— Твои фотографии на месте, — сказала Нина Андреевна, поворачиваясь. — Его пальто в шкафу. Кольцо я ношу. Но я живая, Дима. И пока я живая, у меня будут чашки, которые кто-то привозит из Суздаля, и зонт, который кто-то оставляет в прихожей. Это не вместо отца. Это после него.
— Я просто не хочу, чтобы тебя обманули, — сказал Дмитрий.
— Я знаю. Ты за этим и приехал. — Она взяла со стола белую чашку и сполоснула её тоже. — Круглов его фамилия, Валерий Семёнович. Пробей, если тебе так спокойнее.
Больше он ничего не сказал. Взял куртку с крючка, шагнул в прихожую. Ботинки Валерия стояли на коврике, ровно, носок к носку. Дмитрий посмотрел на них и подумал, что зонт, наверное, крепкий. Отец любил такие.
— Я поеду.
— Поезжай.
— В субботу приедем с Олей. Если он тут будет…
— Если он тут будет, — перебила мать, — ты поздороваешься. Или не приедешь. Но сначала позвони. Я не всегда дома.
Она сказала это без злости. Как говорят про домофон: набери код, а то не открою.
Дверь закрылась не сразу. Мать стояла на пороге, пока он не шагнул к лифту, а потом прикрыла дверь тихо, без щелчка.
В машине Дмитрий долго не заводил двигатель. Телефон дважды завибрировал — Оля, наверное. Он не ответил. Руки на руле были отцовские: широкие, с короткими пальцами. Отец умер в субботу, двенадцать лет назад. Дмитрий помнил, как мать в тот день вышла на балкон и долго не заходила. Он тогда решил, что она молится. А она, может, просто дышала.
Через день, рано утром, когда он ещё не поставил кофе, зазвонил телефон.
На экране светилось «Мама». Она звонила редко, чаще писала коротко: «Позвони» или «Всё хорошо».
— Дима, — сказала она. — Кофе уже поставил?
— Нет ещё.
— Тогда слушай, пока не убежал. — В трубке шумела вода, и кто-то на кухне негромко сказал что-то, не в телефон. Мать, видимо, прикрыла трубку ладонью. — Я про синюю чашку. Она у меня теперь на верхней полке, с сервизом. Забери, если хочешь. Вам с Олей она всё равно нужнее.
Дмитрий молчал. Чашку с отбитой ручкой он помнил столько, сколько себя. Из неё пили чай после ужина, из неё отец пил на балконе, из неё мать поила его малиной, когда он в пятом классе слёг с температурой. Никому эту чашку не предлагали.
— Пусть стоит, где поставила, — сказал он.
— Как хочешь.
— Мам. Если я приеду в субботу и он будет… я не знаю, как себя вести.
— Обыкновенно, — сказала мать. — Здравствуйте, Валерий Семёнович. Он тебе ничего плохого не сделал.
— Я подумаю.
— Думай. К чаю купи чего-нибудь, я вчера не пекла. И позвони заранее, я не всегда дома.
— Хорошо. В субботу приедем. Позвоню.
— Вот и договорились.
Мать положила трубку первой. Дмитрий постоял с телефоном в руке, потом всё-таки пошёл на кухню и поставил кофе — крепкий, как любил отец. Пить его он не стал.
Нина Андреевна положила трубку рядом с чайником и села напротив Валерия Семёновича. Он читал газету в очках, которые утром нашлись на диване, и ни о чём не спросил: привык, что у неё бывают разговоры, которых он не касается.
— Позвонила, — сказала она сама. — В субботу обещал приехать. С Олей.
— Хорошо, — сказал он и перевернул страницу.
Нина Андреевна налила себе чай, в белую чашку с золотым ободком, и посмотрела на верхнюю полку. Синяя, с отбитой ручкой, стояла среди праздничного сервиза, к которому по будням не прикасаются.
Отдавать её она не собиралась. Просто хотелось услышать, как сын скажет: пусть стоит.
Во дворе кто-то выбивал ковёр. Звук шёл ровно, по кругу, как когда-то в их дворе, когда отец Дмитрия выносил старый палас, а она стояла рядом и смеялась. Нина Андреевна слушала и не спешила.
Ботинки в прихожей так и стояли на коврике, ровно, носок к носку. Убирать их она не стала.