Рулетка щёлкнула и свернулась. Нина придержала конец пальцем, приложила к стене — от угла до окна. Два метра десять вместе с боковинами. Ровно столько занимал сервант.
Цифру она записала в блокнот, и тут зазвонил телефон. На экране — «Валя».
— Даша сказала, ты грузчиков вызвала, — вместо «здравствуй» сказала сестра. — Это правда?
— В субботу. В десять.
— Не трогай сервант. Слышишь? Его мама берегла.
— Для кого? — спросила Нина.
В трубке стало тихо. Потом Валя заговорила другим голосом, ниже и старше:
— Ты что, с ума сошла? При чём тут «для кого».
— Я серьёзно спрашиваю.
— Для мамы. Для памяти. Как ты вообще можешь так спрашивать.
— Память у меня вот здесь, — Нина приложила ладонь к груди, хотя сестра её не видела. — А сервант занимает два метра десять. Я померила. Приезжай в субботу, если хочешь попрощаться.
Отбой она нажала первой. Раньше всегда ждала, пока Валя договорит, а потом ещё полдня ходила с тяжестью под ложечкой. Сегодня тяжесть тоже была, но другая — как после долгого подъёма по лестнице, когда уже дошёл и знаешь, что дальше подниматься не надо.
Квартира досталась Нине девять лет назад. Мать оставила её по завещанию, и до сих пор Нина не знала наверняка почему. Валя жила с мужем в трёхкомнатной на другом конце города, у неё был Виктор, была дача, был автомобиль. Может, мать потому так и рассудила — что одной нужнее. Может, дело было в другом, о чём они с матерью не говорили. Нина не спрашивала. Теперь уже и не спросишь.
Про завещание они с Валей не говорили ни разу. Только однажды, вскоре после похорон, сестра обронила: «Мама всегда знала, кому нужнее». Нина не поняла тогда, упрёк это или согласие, и переспрашивать не стала. С тех пор Валя приезжала редко и всегда ненадолго.
С первого дня она жила среди маминой мебели. Выбросить сразу показалось неправильным, потом стало некогда. Потом привыкла ходить боком мимо серванта.
Сервант стоял в большой комнате и перекрывал половину окна. Свет пробивался в щель между полированной спиной и подоконником, и в этой щели было темно даже в июне. Рядом лежал ковёр — тяжёлый, с красными разводами. Прошлой зимой Нина зацепилась за завёрнутый край, упала на колено и две недели хромала.
У окна просилось кресло и торшер, обычные, из магазина. Она даже присмотрела их, посчитала и закрыла страницу: чтобы поставить кресло, надо было сначала решить, что делать с сервантом.
Разговор о вещах Нина заводила дважды. Года через три после похорон позвонила: забери что хочешь, мне некуда ставить. Валя ответила, что Виктор не потерпит в доме чужой мебели. Прошлой осенью Нина позвонила уже конкретно про сервант.
— Да зачем перевозить, — сказала тогда Валя. — Пусть стоит. Он же не мешает.
Он мешал. Но спорить с чужим «не мешает» Нина не умела. Против мнения у неё аргументов никогда не находилось.
Сервиз она открывала год назад. Двенадцать персон, три чашки со сколами, золотая кайма стёрлась до бледного. Тарелки лежали, переложенные газетой за две тысячи тринадцатый год — тогда его доставали последний раз, на Новый год.
Мама мыла чашки сама и приговаривала, что ту, с трещиной, подавать уже стыдно.
Три картонные коробки стояли на антресолях. Содержимое Нина знала приблизительно: бумаги, журналы, рамки. Приблизительно — потому что за девять лет открыла только верхнюю.
Валя приехала на следующий день, без звонка. Вошла, не сняв пальто, прошла в комнату и остановилась у серванта, как останавливаются у постели больного.
— Мама каждую субботу протирала эти стёкла, — сказала она и открыла дверцу. Стекло дёрнулось в пазу и звякнуло.
— Я тоже, — сказала Нина. — Девять лет.
Валя не услышала или сделала вид. Провела пальцем по полке, посмотрела на палец, вытерла о платок.
— Тут же пусто.
— Пусто, — согласилась Нина. — Я говорю об этом с прошлой осени. Забери.
— Куда? Виктор чужую мебель в доме не терпит. Он и свою не даёт переставить.
— Тогда зачем ты приехала?
Валя не ответила. Она стояла перед пустым сервантом в расстёгнутом пальто и выглядела так, будто защищает не мебель, а что-то другое, чему названия с ходу не подберёшь. Нина вдруг подумала, что сестре, наверное, тоже тяжело. Только тяжесть эта почему-то всегда упиралась в её, Нинину, квартиру.
— Давай хоть коробки разберём, — сказала Нина. — Заодно посмотришь, что тебе нужно.
Валя подставила стул, светила фонариком телефона — на антресолях темно. Пыль пошла вниз серым дождём.
В коробках лежало то, что обычно и лежит: журналы «Здоровье» за десятый и одиннадцатый годы, квитанции за коммуналку, перетянутые аптечной резинкой, рамка без стекла, пакет с пуговицами, три тетради в клетку — ни одной начатой. Ещё куски обоев после ремонта и моток шнура, которым мать подвязывала штору на кухне.
Валя перебирала быстро, откладывая в сторону. На дне второй коробки нашёлся конверт.
Фотографии. Мать молодая, с косой вокруг головы, у окна с геранью. Отец — в рубашке с расстёгнутым воротом. Две девочки на санках в одинаковых шапках. И последняя: мать на кухне смеётся, а перед ней на столе — сахарница, белая, с мелкими синими цветами и чуть потёртой ручкой.
Валя задержалась на этом снимке. Держала двумя пальцами за угол.
— Сахарница в шкафу, — сказала Нина. — Хочешь — забирай.
Валя не ответила. Положила фотографию поверх остальных, ровно.
В третьей коробке, под пачкой тетрадей, оказались письма. Немного, штук десять, в потёртых конвертах. Нина узнала мамин почерк: мелкий, с наклоном вправо. Валя взяла верхний конверт, посмотрела на него и положила обратно, не раскрывая.
— А квитанции? — спросила Нина. — Их тоже мама берегла? Или просто не успела выбросить?
Сестра молчала. Не обиженно, как обычно, а растерянно — будто ей задали вопрос, к которому она не готовилась.
В прихожей повернулся ключ. У Даши был свой — она приезжала через день, приносила продукты, выносила мусор. Так было заведено года четыре, и Нина этим ключом привыкла не думать.
Внучка вошла, сняла куртку, заглянула в комнату и остановилась, оценив обстановку: разобранные коробки, тётя в пальто, бабушка с тряпкой.
— Я не вовремя?
— Вовремя, — сказала Нина. — Проходи.
Даша села на диван, поджав ноги.
— А что в серванте вообще стоит? Я ни разу дверцу не открывала.
Нина открыла. Внутри — сервиз в коробке, две вазы, стопка льняных салфеток и на нижней полке пустое место, где когда-то держали чай.
— Бабушка этим пользовалась?
— Сервизом — два раза в год. На Новый год и на девятое мая. Последние годы доставала только сахарницу.
Валя поднялась. Голос стал выше и тоньше.
— Ты всегда хотела здесь всё переделать. Ещё когда мама была жива — тесно тебе, темно. Тебе квартиру оставили, а ты даже вещи её сохранить не можешь. Хоть бы постеснялась при Даше говорить такое.
Даша открыла рот, но Нина покачала головой.
— Мама оставила мне квартиру, — сказала она. — Не музей.
Стало слышно, как тикают часы на стене. Часы были мамины. Ходили верно. Нина подумала: их оставлю точно.
Валя села обратно. Смотрела не на сестру — на коробки, журналы, пустые тетради.
Нина вышла на кухню, достала сахарницу и протёрла полотенцем. Белая, с мелкими синими цветами. Ручка потёрта в одном месте — мама всегда бралась за неё большим пальцем. Нина поставила сахарницу на стол перед сестрой.
— Возьми. И фотографии возьми. Это мама. А сервант в субботу уедет.
— Ты меня даже не спросила.
— Я спрашивала. Дважды. Ты говорила — пусть стоит.
Валя смотрела на сахарницу. Протянула руку, убрала. Снова протянула. Взяла.
— Спасибо, — сказала она тихо.
Фотографии сложила в сумку, аккуратно, между кошельком и платком. Письма не взяла — на них и не смотрела больше. Сервиз не взяла. Про ковёр никто не сказал ни слова — он был решён ещё до её приезда.
Даша вышла проводить. В дверях Валя обернулась:
— Ты хоть протри его, прежде чем отдавать. Стыдно грязный выносить.
Дверь закрылась. Нина прошла в комнату и положила ладонь на полку серванта. Дерево тёплое, знакомое, отполированное девятью годами её собственных уборок. Она не жалела. Но рука лежала ещё несколько секунд, прежде чем Нина её убрала.
На кухне, на клеёнке, остался светлый круг — там девять лет стояла сахарница и заслоняла рисунок от солнца. Нина обвела его пальцем, потом поставила на это место свою чашку.
В субботу грузчики приехали к десяти. Работали быстро, привычно. Сначала вынесли ковёр — скатали в рулон, обмотали плёнкой, и он вдруг оказался не таким уж огромным. Нина заранее договорилась: ковёр отвезут в приют для животных, там как раз собирали тёплые подстилки. Пусть хоть кому-то послужит, а не гниёт за диваном.
Сервант вынесли вдвоём, тоже на удивление скоро. Стекло и полки вынули отдельно, уложили в машину. Дверцы перевязали шпагатом. Уже в дверях один из грузчиков спросил, не жалко ли. Нина сказала, что жалко и надо.
Сервиз она разобрала сама, накануне. Целые тарелки сложила в коробку, три со сколами отложила. Двенадцать персон ей было не нужно. Одну чашку, ту самую, где кайма стёрлась сильнее всего, она оставила себе — пить чай, а не хранить. Коробку с сервизом Нина отдала Даше: у внучки как раз собиралась компания, а из чего пить, всё равно было.
Две коробки с антресолей — журналы, квитанции, пустые тетради, куски обоев, моток шнура — Нина вынесла к контейнерам. Третью, с мамиными письмами, оставила: там лежало то, что действительно помнило маму, а не то, что просто пережило её.
Стена под сервантом оказалась тёмной, почти коричневой — там обои не выгорели и сохранили свой цвет. Вокруг всё было светлым. Полоса выглядела стыдно, как след от чужой жизни, и Нина какое-то время просто смотрела на неё, стоя посреди освободившейся комнаты.
Кресло она купила через неделю. Торшер — через две. Валя за это время не позвонила, и Нина тоже: не из обиды, а потому что не знала, что сказать.
Даша приехала в конце месяца, привезла пирожки и увидела кресло у окна.
— Ну наконец, — сказала она.
Нина включила торшер, хотя было ещё светло, и села с книгой. Свет ложился на страницу ровно, и в комнате стало непривычно просторно.
Через две недели позвонила Валя. Долго молчала в трубку, потом спросила:
— Ты помнишь, какой у неё был пирог с капустой? Я три раза пробовала — всё не то.
Нина закрыла книгу.
— Приезжай в воскресенье. Тесто я помню. Начинку — не очень.
— Я привезу капусту, — сказала Валя.
Сервант к разговору больше не вернулся. Сахарница — тоже. На кухне светлый круг на клеёнке ещё какое-то время был заметен, а потом клеёнку заменили, и он исчез.