Сеанс начинался в ноль шесть сорок по бортовому. Оператор связи заняла пост за минуту до срока, проверила несущую, прогнала тест — рутина, отработанная за двадцать лет до автоматизма. За переборкой ровно, без надрыва гудели двигатели торможения: корабль гасил ход, как и было рассчитано.
Земля на главном экране занимала уже половину кадра. Не точка, не горошина — шар. Ночная сторона светилась ровно и подробно: береговые линии материков, россыпи городов, тонкие нити дорог. Красиво. Даже слишком.
— Связь, доклад, — сказал командир, не оборачиваясь.
— Выхожу на регламентный сеанс.
Она нажала передачу.
— Земля, Земля, это борт, мы на подлёте, до касания двадцать четыре часа. Приём.
Пауза. В наушнике шёл ровный шум: спутниковые пакеты, чужие сигналы, далёкий фон. Ничего похожего на голос.
— Земля, это борт. Приём.
Снова шум.
Двадцать лет назад в этом же кресле сидел её предшественник и точно так же вызывал Землю, только с другого конца. Тогда ответ приходил с задержкой в минуты, и задержка была расписана в инструкции: сколько ждать, на какой частоте пробовать, что делать, если тишина затянется дольше положенного. Инструкция лежала перед ней, открытая на разделе «Отсутствие ответа».
— Повтори, — сказал командир.
— Повторяю. По расписанию.
Она вышла ещё раз. И ещё. На основной, на аварийной, на открытом гражданском — том самом канале, где двадцать лет назад ловили музыку с Земли и новости, которые к моменту приёма переставали быть новостями.
Шум. Только шум.
— Техника? — спросил командир.
— Проверяю.
Это был честный ответ, и оба это понимали.
Проверка заняла одиннадцать минут. Она прогнала антенну, сменила тракт, подняла мощность до предела, дальше которого передатчик бы не выдержал, — и всё это время шум в наушниках не менялся. Он не был мёртвым. В нём жило слишком много всего: телеметрия с орбитальных аппаратов, чьи-то навигационные сигналы, служебные пакеты, обрывки передач.
Земля разговаривала. Со спутниками. Сама с собой. Но не с ними.
— Командир, — сказала она. — Канал живой. Там трафик. Много.
— Тогда почему молчат?
— Я не знаю.
Она переключила главный экран на телеметрию. Спутники один за другим отдавали свои пакеты — все рабочие, все в своих орбитальных ячейках, ни один не сошёл. Всё, что должно было отвечать, отвечало — кроме людей.
Пилот поднялся со своего места, подошёл к экрану, постоял.
— Пожара не видно, — сказал он. — Вспышек нет. Смотрите на Атлантику — ни одного затемнения по побережью. Если бы что-то горело, мы бы видели.
— Мы видим свет, — сказала она. — И всё.
— Может, приёмник у них? Глобально, по всей планете?
— Двадцать лет мы с ними говорили на одном языке, — сказала она. — Если бы у них сдох приём, мы бы сейчас летели к глухому шару. А он не глухой. Он просто не отвечает.
В рубке стало тихо — настолько, что гул торможения пробился наружу и заполнил помещение ровным, тяжёлым фоном.
Командир развернулся в кресле.
— Варианты.
Инженер отцепился от боковой панели. Он всю дорогу говорил мало и по делу, и сейчас не изменил себе.
— Первый: сбой на нашей стороне. Я его не вижу, но признаю, что вижу не всё. Второй: сбой на их стороне, частичный. Тогда через несколько часов ответ, скорее всего, придёт. Третий...
Он замолчал.
— Третий, — поторопил командир.
— Третий: там всё в порядке. Настолько в порядке, что им нечего нам сказать.
Пилот невесело хмыкнул, но никто не поддержал.
— Если всё в порядке, — сказала она, — они бы ответили. Первое, что делает диспетчер, услышав борт из экспедиции, — он отвечает. Он двадцать лет ждал этого.
— Вот именно, — сказал инженер. — Двадцать лет. Может, у них эти двадцать лет пошли иначе. Может, у них уже некому ждать. Мы не знаем, что тут было, пока мы летели. Мы знаем только, что свет в городах горит. Свет могут держать автоматы. Свет — это ещё не люди.
— Тогда где люди? — спросил пилот.
— Не знаю. И это, кажется, главная проблема.
Командир встал. Прошёлся до экрана и обратно — коротко, три шага, как маятник.
— Садимся, — сказал он.
— Нельзя, — сказал инженер, и в голосе не было спора. — Нельзя, командир. Мы не знаем, что нас встретит. Мы идём к планете, где всё работает и никто не говорит. Что там — мы не понимаем. Может, катастрофа, которая не выглядит катастрофой. Может, что-то похуже. Я не хочу вести людей в место, которое выглядит нормальным и не отвечает.
— Мы двадцать лет шли домой, — сказал пилот. — У нас на борту экипаж. Люди считали дни до этой посадки. И ты предлагаешь им развернуться? Куда — обратно в пустоту? Никто не знает, сколько нам придётся лететь, если мы уйдём.
— Я предлагаю не входить вслепую.
— Мы не вслепую. Мы видим города.
— Мы видим огни. Это не то же самое.
Она слушала и не вставляла. Ей было что сказать, но сказать это нужно было не инженеру и не пилоту, а самой себе, и там, внутри, фраза звучала плохо.
Проверь ещё раз. Аппаратуру, тракт, частоты, всё, до последнего контакта. Проверь, потому что если ошибка в твоём железе, то сейчас решается судьба корабля из-за заевшего разъёма.
Она откинула панель и полезла руками в разъёмы. За переборкой ровно гудело торможение. Спутники над Землёй продолжали передавать свои пакеты. Где-то на ночной стороне, на самом краю экрана, вспыхнул и погас крохотный огонёк — самолёт, наверное, или вышка. Земля жила. Она просто молчала.
Через полчаса она собрала панель, села ровно и доложила:
— Аппаратура в норме. Ошибок нет. Молчание подтверждено на всех частотах.
— На всех? — переспросил командир.
— На всех, какие у нас есть. Автоматика работает, люди не отвечают. Молчание, командир. Настоящее молчание, и мы не знаем, когда оно началось.