На аукцион выставили один час чужой жизни. Покупатель узнал этот час

Час уходил за четыреста, и Марк поднял до девятисот — не потому что хотел, а чтобы закончить. Торги шли третий час. Всё, что стоило взять, уже разошлось по нишам, и над его…

На аукцион выставили один час чужой жизни. Покупатель узнал этот час

Час уходил за четыреста, и Марк поднял до девятисот — не потому что хотел, а чтобы закончить.

Торги шли третий час. Всё, что стоило взять, уже разошлось по нишам, и над его коленями висела одна полоса света — узкая, ровная, как занавешенное окно. В ней плыли цифры.

«Фрагмент. 1 ч 00 мин 00 с. Формат — свидетель. Источник обезличен. Сохранность 98,4».

Свидетелей он не собирал. Свидетели — дорогая скука: час чужого отпуска, час чужой свадьбы, час чужого утра, где всё правильно и ничего не происходит. За такое платили или дураки, или те, кому по закону нельзя покупать персональное.

Но полтора года таких лотов не выставляли вообще.

Марк двадцать лет покупал вещи и научился определять цену по тому, как о ней молчат. Про этот час молчали все: ни описания, ни провенанса, ни намёка на содержимое. Только строка в реестре и цифра сохранности.

— Девятьсот, — сказал он в нишу.

Голос ушёл вверх, в пустоту купола. Оттуда ответило:

— Девятьсот двадцать.

— Тысяча сто.

Ответа не было. Полоса дрогнула, налилась белым, и над ней всплыло: «Лот ваш».

Удовольствия он не почувствовал. Так бывает, когда покупаешь не то, что любишь, а то, что нельзя не купить.

Через четверть часа в нише зажёгся второй контур, и в нём появилась женщина. Худая, в форме куратора направления, с тем ровным лицом, которое вырабатывается у людей, годами объясняющих клиентам правила.

— Марк Иртеньев? — уточнила она.

— Да.

— Ханна Клосс, куратор свидетельских форматов. Поздравляю с лотом. Формальности займут минуту. Вы ознакомлены с ограничениями обезличенного формата?

— Ознакомлен.

— Проговорю всё равно. — Она не улыбнулась. — Первое: лица, голоса, имена, адреса и документы в фрагменте стёрты. Восстановлению не подлежат, попытка восстановления — уголовная статья. Второе: фрагмент неделим. Прерывание просмотра аннулирует сертификат, лот считается испорченным. Третье: личность источника не раскрывается ни при каких обстоятельствах, включая судебные.

— Мне нужно имя?

— Всем нужно, — сказала Ханна. — Поэтому и правило.

Он усмехнулся одними губами.

— Где смотреть?

— Камера четырнадцать, внизу. Вас проводят.

Камера оказалась маленькой и тёплой. Кресло, подголовник, тонкий обруч контура на виски. Марк сел, привычно проверил, не жмёт ли, и кивнул.

Обруч нагрелся. Свет ушёл.

Первое, что он увидел, было окно.

Тюль, провисшая с одного края. Солнце стояло низко — утро или вечер, но по свету утро. Комната небольшая, обои в мелкий ромб, ковёр на полу с затёртой дорожкой к двери. Слева батарея, на батарее — апельсиновые корки. От них шёл запах: сладкий, чуть подгоревший, знакомый до тошноты.

Марк отметил про себя качество записи. Свет, тени, звук — всё чисто, без распада. Хорошая работа, можно перепродать вдвое.

Он собирался смотреть равнодушно — как смотрят на чужую жизнь, которая к тебе не имеет отношения.

Потом в комнате стукнул лифт.

Два удара, пауза, третий. Так ходил лифт в доме, где он вырос, до седьмого года, пока его не заменили. Марк узнал этот стук раньше, чем успел подумать, что узнаёт.

Он повёл взглядом к подоконнику.

Под подоконником шла трещина в форме молнии. Её закрашивали каждую весну, и каждую осень она проступала снова.

Комната была его.

Марк сидел в кресле и держал руки на подлокотниках, хотя в записи никаких рук у него не было и в помине. Он хотел посмотреть на дверь — и не смог. Взгляд остался там, где был: на полу у шкафа, где сидел мальчик лет пяти.

Мальчик был без лица. Как и все в этом фрагменте. Обезличивание стёрло ему лицо аккуратно, будто ладонью.

Но Марк узнал плечи. Узкие, чуть сведённые вперёд. И левую руку: мальчик поджимал пальцы, мизинец за безымянный, привычка, от которой он избавился только к тридцати.

Он попробовал повернуть голову вправо. Кадр пошёл влево.

Тогда он всё понял.

Он смотрел не своей памятью. Память не бывает такой: в памяти ты сидишь внутри себя, и мир поворачивается, куда ты повернёшь. А здесь камера стояла чуть сбоку и чуть выше. На уровне взрослого. И когда мальчик встал и пошёл к столу, взгляд опустился и поехал за ним — спокойно, без спешки, как ходят глаза человека, который смотрит давно и никуда не торопится.

— Ханна, — сказал Марк.

Контур отозвался тёплым шёпотом:

— Слушаю.

— Это подделка.

— Невозможно. Запись сертифицирована, монтаж исключён, три уровня контроля.

— Тогда откуда здесь я?

Пауза. Ровно настолько длинная, чтобы он понял: она не удивилась.

— В фрагменте нет идентифицирующих признаков, — сказала Ханна регламентным голосом. — Вы не можете утверждать, что видите себя.

— Я вижу свою квартиру.

— Квартира не является персональным данным.

— Я вижу свою трещину в стене.

— Трещина тоже.

— Кто знал, что я куплю этот лот?

— Никто. Аукцион анонимный до оплаты. Вы не были заявлены.

Марк хотел встать. Не встал — тело было занято креслом, а глаза заняты комнатой.

Он потянулся к паузе.

Интерфейс мягко отвёл его руку и вывел строку: «Целостность контекста является условием легальности фрагмента. Прерывание аннулирует сертификат».

Он выругался вслух. Контур проглотил ругань и не отреагировал.

Пришлось смотреть.

Мальчик подошёл к столу. На столе стояли часы — настольные, с треснувшим стеклом, дедовы. Мальчик потянулся, задел локтем, и часы поехали вниз.

Стекло разошлось по полу белыми каплями.

В комнату вошла мать. Её лицо было стёрто, её слова были стёрты — осталась только интонация: высокая, испуганная, потом сердитая. Она спрашивала. Она спрашивала дважды.

Марк знал, что она говорила. Слов не было, а он знал.

В дверях стояла сестра. Маленькая, в ночной рубашке, босиком. Тоже без лица.

Мальчик не сказал ни слова. Он только повернул голову и посмотрел на сестру.

И мать пошла к сестре.

Марк ждал, что камера поедет за ними. Что она будет смотреть, как девочку ведут в угол, как она плачет, как стоит там, у стены, и смотрит на брата.

Камера не поехала.

Она осталась на мальчике. Стояла и смотрела, как он стоит посреди комнаты, поджимая пальцы, и слушает, как за спиной сестру ставят в угол.

Марк вспомнил, что он тогда сказал. Он сказал: «Это она».

И вспомнил, как потом, через двадцать с лишним лет, сестра перестала с ним разговаривать, и он решил, что из-за наследства. Так было удобнее.

А потом он увидел пятно.

В зеркальной дверце шкафа, за спиной мальчика, стоял человек. Обезличивание стёрло ему лицо, но не смогло стереть всё: остался тёмный овал на месте головы, плечо, линия руки. Он стоял и смотрел.

Дольше, чем нужно.

Марк хотел закричать в контур, чтобы остановили, чтобы выключили, чтобы отмотали. Ничего не работало. Неделимый час шёл вперёд, как поезд.

Человек в зеркале постоял ещё немного и ушёл.

Взгляд остался.

Белый свет. Включение. Кресло под спиной.

Марк сидел и не сразу понял, что прошло не больше трёх минут: час записи ощущался как час, а час реального времени — всего час и прошёл. Он посмотрел на руки. Руки были мокрые.

Интерфейс над креслом выдал карточку лота.

«Источник № 77-401. Фрагмент 1 из серии. Общая зарегистрированная длительность записей источника: 4 212 ч 17 мин».

Он перечитал цифру дважды.

Один час из четырёх тысяч двухсот.

— Ханна.

— Да, господин Иртеньев.

— Что значит «серия»?

— Источник, — сказала она тем же ровным голосом, — сдал в реестр записи общей длительностью четыре тысячи двести двенадцать часов. На продажу выставлен один фрагмент. Это его право.

— Кто источник?

— Не раскрывается.

— Он жив?

На этот раз пауза была длиннее, чем позволял регламент. Ровно на полсекунды.

— Реестр не сообщает таких данных, — сказала Ханна.

— Вы знали, что в лоте.

— Я не смотрю лоты.

— Вы знали, что это детство.

— В лоте нет идентифицирующих признаков, — повторила она. — Формально вы не можете утверждать, что видели себя. Экспертиза подтвердит совпадение деталей, но детали не являются персональными данными. Комната вам не принадлежит. Обои вам не принадлежат. Трещина в стене вам не принадлежит.

Марк закрыл глаза. Потом открыл.

— Что можно сделать.

— Один законный путь. Запрос в трибунал по делам памяти. Основание — вы узнали себя в обезличенном фрагменте и считаете, что ваше право на неприкосновенность частной жизни нарушено. Если трибунал согласится, вам дадут право на идентификацию источника.

— Право.

— Право. Не имя. Имя — только если источник не заявит возражений.

— А если заявит?

— Тогда имя вам не дадут. Но дадут право истребовать записи из оборота.

Марк встал. Кресло отпустило его не сразу, как будто держало за плечи.

— Готовьте запрос, — сказал он. — И снимите с продажи остальные фрагменты этого источника.

— Остальные не выставлялись.

— Тогда закройте право на выставление. Чтобы не выставили без меня.

Ханна чуть склонила голову — коротко, как кивают, когда записывают.

— Это в рамках процедуры. Запрос будет подан утром.

Он уже шёл к двери.

— Ищите, — сказал он, не оборачиваясь. — Не того, кто смотрел.

— Простите?

— Того, кто продал. Это разные люди.

— В реестре это одно лицо. Источник.

— Вот с источника и начните, — сказал Марк. — Наблюдателя я найду сам.

Дверь камеры ушла в стену. За ней был длинный коридор, пустой и гладкий, и в коридоре не пахло ничем — ни воском, ни апельсиновой коркой на батарее, ни старым лифтом, который ходил в два удара, пауза, третий.

Он бы всё отдал, чтобы там пахло.

Марк Иртеньев поправил воротник, поглубже засунул руки в карманы и пошёл к выходу — писать запрос.