Бур вошёл в пустоту так, будто породы там никогда и не было.
Только что он грыз базальт — с натугой, ровно, как и положено на глубине сорока метров, — а потом провалился. Не заклинил, не завизжал на перегреве, не сбился. Просто перестал встречать сопротивление, и подача уползла вправо, к красной отметке.
— Стоп, — сказал Артём в ларингофон и, на всякий случай, повторил громче, хотя стоял в трёх метрах: — Стоп, я сказал.
Обороты сбросились. Дрожь под ногами улеглась, и стало слышно вентиляцию, гул насоса, постукивание в корпусе — то ли подшипник, то ли что-то в самой машине.
В забое держали давление, поэтому шлемы висели у всех на поясах, а дышали они обычным воздухом, который пах смазкой и пылью. К этому запаху все давно привыкли. Пыль в лунной шахте не летала — она оседала, ложилась на всё серым и мелким, как мука.
— Чего у тебя? — Ефимыч подошёл, заглядывая через плечо. Шлем он таскал под мышкой, как каску, и Артём каждый раз ждал, что тот его уронит.
— Прошло.
— В породу или во что?
— Ни во что. В пустоту.
Ефимыч посмотрел на панель, потом на бур, потом на Артёма. Он бурил на Луне двадцать лет и умел считать в уме без планшета.
— Не бывает пустоты, — сказал он. — Бывает — не там сверлим.
— Значит, не там сверлим, — согласился Артём.
Лобов подошёл раньше, чем его позвали. Он всегда так делал — появлялся на сбое в
тот момент, когда до него ещё только можно было дотянуться по связи, будто стоял у выхода и ждал. Тонкие перчатки, ремонтный планшет, лицо человека, который знает на свете ровно две оценки: «работает» и «меняем». Сейчас он молча подключился к буру и уставился на цифры.
— Полость, — сказал он наконец.
— Большая?
— Двенадцать метров в поперечнике. Дальше порода.
— И что за полость?
— Стенки гладкие.
— В смысле гладкие?
Лобов поднял на него глаза.
— В прямом. Как отрезано. Ты бы так не пробурил, я бы так не пробурил, установка бы так не пробурила. — Он вернулся к цифрам. — Ни резания, ни скола, ни волнистости. Ровная поверхность. Будто её там всегда держали.
— Что значит — держали?
— Что и сказал.
Больше он ничего не добавил, и Артём не стал давить. От Лобова всё равно было не больше двух слов за раз.
А потом потянуло.
Не пылью. Не камнем. Не горячим швом. Мокрой землёй. Артём поймал это раньше, чем понял: в отфильтрованном воздухе забоя, который сам по себе не пах уже много лет, тянуло влажной землёй, прелым листом, чем-то ещё — и это что-то было дождём. Как во дворе в детстве, когда сидишь под навесом, а он льёт и льёт, и весь мир пахнет иначе.
Он не понимал, как в герметичном забое может пахнуть чем-то, кроме смазки и пыли. Но пахло.
В забой уже входил командир.
Ковалёв появился быстро и негромко, как всегда. Сухой, короткий, с планшетом в левой руке, который он держал так, будто тот рос из пальцев.
— Доклад.
— Прошли в полость, — сказал Артём. — Двенадцать метров. Мы её не бурили, мы в неё вошли. И из щели тянет.
— Чем?
— Землёй. Мокрой.
— Порода кончилась, — сказал Лобов. — Внутренняя стенка. И она не из базальта.
Ковалёв не спросил больше ничего. Подошёл к забою, постоял, глядя туда, куда ушёл бур. Потом сказал:
— Сначала проверяем, потом смотрим. Всем шлемы. Изолировать участок. Живо.
Шлемы достали. Привычное, почти механическое движение — расчехлить, проверить крепление, надеть, поймать герметичность. Артём почувствовал, как стекло садится на лицо, как меняется звук, как в уши приходит чуть слышный шелест дыхания. Работа в забое встала.
Лобов вывел в отверстие штангу с зондами. Вёл их по одному, читал вслух.
— Давление выравнивается. Температура плюс восемнадцать. Влажность семьдесят.
— На Луне, — сказал Артём.
— На Луне, — согласился Лобов, и в голосе его не было ни капли насмешки.
— Состав?
— В пределах допуска. Дышать можно. Но я бы не стал.
— Почему?
— Потому что там пахнет.
Ковалёв смотрел на цифры молча. Потом сказал:
— Вскрываем. Аккуратно. По краю. Маленьким расширением.
Снимали породу по чуть-чуть — расширяли отверстие, убирали коронки, проверяли крепление. До тридцати сантиметров, не больше, — чтобы прошли голова и штанга. Рядом дежурили со щитком и раствором — на случай, если из щели пойдёт что-то не то.
А потом из расширенного отверстия стала видна дальняя стенка.
Дверь.
Она стояла в дальней стенке полости — серая, матовая, без единого стыка. Не врезана в породу, не закреплена, не приварена. Порода к ней приросла, как корка к заживающей ране. Ни петель, ни ручки, ни замка — ничего, за что можно взяться. Прямоугольник металла чуть темнее базальта вокруг. По левому краю — тонкая тёмная полоса, которая кверху становилась шире: створка не была притворена до конца. Она отходила от рамы на палец, на два, и из чёрной щели тянуло тем самым запахом.
— Это не наша работа, — сказал Ефимыч.
Никто не стал уточнять, чья.
Лобов вывел через отверстие штангу с зондом, провёл её по полу полости к дальней стене. Метров девять, не меньше. Там, где начинался матовый металл, датчик стенки не находил, будто за тонкой плоскостью открывалось что-то большое. Он повёл его вдоль щели, задержал, посмотрел показания, отвёл. Потом снова поднёс. С третьего раза признал вслух:
— Там не пустота.
— В смысле? — спросил Артём.
— Там объём. Датчик не находит стенки. И щель сквозная. — Он аккуратно вернул зонд. — Она ведёт не в породу.
Ковалёв забрал у него планшет, посмотрел сам. Лицо у него при этом не изменилось.
— Камеру, — сказал он. — Осмотр. В полость не суёмся.
Камеру прикрутили к длинной штанге. Провели через расширенное отверстие, положили конец на пол и подтолкнули по гладкой поверхности к дальней стене, к двери. Изображение пошло на планшет — мутное, с полосами помех, но различимое.
Сначала серое. Матовый металл, вертикальный край, тонкая полоса щели. А потом по экрану мазнуло зелёным.
Артём наклонился ближе, оттеснив Ефимыча плечом.
Зелёным было не свечение. Зелёным был лист. Потом ещё лист, потом ствол, потом ещё ствол — толстые, тёмные, покрытые влагой. Между стволами стояла вода, и по ней колотили белые штрихи. Дождь. Самый обычный ливень, как в средней полосе в конце июня, когда с неба льёт стеной и не прекращается до вечера.
Камера мелко дрогнула. Лобов убрал руку со штанги, хотя на штанге и в полости не было ветра.
— Связь.
— Есть связь, — ответил молодой, имени которого Артём всё ещё не запомнил. — База отвечает. Я говорю, у нас тут... — он замялся, — полость. С растительностью.
В наушнике что-то прошелестело. Артём не расслышал слов, но расслышал интонацию диспетчера — сначала дежурную, потом насторожившуюся, а потом замолчавшую совсем.
— Не понял, — сказал молодой. — Повторите. База просит уточнить, что значит «растительность».
— Деревья, — сказал Ефимыч. — Так и передай. Деревья.
Диспетчер молчал секунд десять. Потом в наушнике щёлкнуло и снова заговорил другой голос — спокойный, взрослый, из тех, что появляются в канале, когда наверху начинают понимать, что смена идёт не по плану. Артём слышал этот голос дважды за все годы.
— Всем оставаться на местах. Забой не покидать. В контакт с полостью не входить. Ждите группу.
— Принял, — сказал Ковалёв и выключил канал.
Артём решил, что командир выключил его не потому, что закончил разговор, а потому, что здесь, на месте, надо было говорить не с базой. Но именно решил — сам Ковалёв ничего не объяснил.
— Значит, так, — сказал он. — Забой запечатываем. Ставим щит, ящики, что найдёте. В щель никто не лезет. Никто не подходит ближе двух метров. Лобов, ты за датчики. Артём, ты за людьми. Пока я разберусь, что это, мы стоим и смотрим.
— А если оттуда что-нибудь выйдет? — спросил молодой.
— Тогда будем решать по обстоятельствам.
Артём хотел сказать про семьдесят процентов влажности и про плюс восемнадцать, но вместо этого просто кивнул. Ковалёв был прав, и это бесило — он всегда был прав, и всегда приходилось это признавать, потому что в шахте, где левая ошибка стоит человеку скафандра, а скафандр стоит как квартира, чужая правота не унижение, а гарантия.
Щит поставили в забое, шагах в трёх от отверстия, — не чтобы держать воздух, забой и без того держал давление сам, а чтобы обозначить границу. Решётчатые панели, ящики с инструментом, ещё панели. Криво, но плотно. Между щитом и отверстием оставили пустой проход, в который никто не должен был входить. Запах дождя от этого слабее не стал — он стоял в воздухе тонкой прослойкой, как остывающий пар над кружкой.
Штангу с камерой Лобов просунул в отверстие заранее и вывел её хвостовик через прорезь, оставленную в верхней части щита. Так до неё можно было дотянуться концом ремонтного манипулятора, не заходя за ограждение, и штанга оставалась подвижной.
Кто-то включил свет на полную. Стало светлее и от этого как-то глупее.
Ефимыч сел на ящик, вытянул ноги, достал фляжку. Не пил, просто держал в руках.
— Слышал когда-нибудь такое? — спросил Артём.
— Нет.
— И не слышал ни от кого?
— Ни от кого, — сказал Ефимыч и всё-таки отвинтил крышку. — И знаешь, что мне в этом не нравится? Мне не нравится, что запах правильный. Понимаешь? Не странный, не чужой — правильный. Вот как будто я его знаю. А я двадцать лет не нюхал дождя. И ни разу за двадцать лет по нему не тосковал.
Он отпил, завинтил крышку, убрал фляжку. И вдруг выпрямился.
— Тише.
Артём не сразу понял, чего слушать. В забое гудели насос, вентиляция, где-то постукивал подшипник. Привычный шум, который не замечаешь.
А потом он услышал то, чего здесь раньше не было.
Дождь. Не шум отдалённый, не шипение помех в наушнике. Настоящий дождь вблизи. И под дождём — шаги. Спокойные, ровные, по мокрой земле, будто человек шёл и не торопился, потому что уверен, что дойдёт.
Артём посмотрел на Ковалёва. Ковалёв смотрел на щит.
Шаги приблизились. Остановились. И в забое стало очень тихо — только дождь.
— Командир, — сказал Лобов тихо, — у меня на датчике движение.
— Вижу, — сказал Ковалёв.
Штанга всё ещё слушалась. Лобов дотянулся до её хвостовика манипулятором и тронул на пол-оборота. На планшете, между стволами, в мокрой глубине экрана появилась фигура.
Человек шёл из леса к двери. Не бежал, не крался — шёл ровно, спокойно, как ходят по знакомой дороге. На нём была их куртка: та же серая ткань с оранжевым кантом на рукаве, тот же покрой, что у всех в смене. Только мокрее — ткань потемнела от дождя, прилипла к плечам. Лица в помехах было не разобрать.
Артём смотрел на планшет и не мог отделаться от мысли, что куртку эту он знает. Не «видел где-то». Знает.
Человек подошёл к створке вплотную. Постоял. И оттуда, из дверной щели, спокойно, негромко, прозвучал голос:
— Тёма. Открой. Я тут стою как дурак.
Артём не сразу поня
Артём не сразу понял, почему внутри что-то оборвалось.
Голос был знакомый. Не «слышал где-то» — знакомый так, как знакомы собственные шаги в темноте. Низкий, с хрипотцой, будто человек перед этим долго молчал. И имя было правильное: «Тёма» — так его звали только свои, и только сменщики с ночного, и только когда рядом никого. На базе все говорили «Артём». На людях — «Артём Андреевич». «Тёма» бывало в ларингофоне, на линии, между делом, когда не команда, а просто разговор.
Он обернулся к Ефимычу.
Ефимыч сидел на ящике, не двигаясь, и фляжка у него в руке чуть покачивалась. Он смотрел не на щит. Он смотрел на Артёма. И ничего не сказал.
Ковалёв поднял руку — ладонью вниз, «тише». Никто и так не шумел.
С той стороны щита снова заговорили:
— Ладно. Я подожду. Только не орите, а то я тут весь вымок, а у вас щит какой-то кривой.
В голосе не было угрозы. Не было торжественности. Не было вообще ничего из того, что должно звучать оттуда — из леса, которого здесь не может быть, из-за двери без петель. Просто мужик стоит под дождём, ждёт, пока свои откроют, и слегка раздражён, что приходится ждать.
Артём понял, что стоит у самого щита, хотя командир велел не подходить ближе двух метров. Он не помнил, как шагнул.
— Отходи, — сказал Ковалёв.
Он сказал это тихо, и повторил громче:
— Артём Андреевич, отходи от щита.
Артём сделал шаг назад. Потом ещё один. Никто не двигался с места. Дождь за щитом шёл и шёл, ровный, тёплый, и от него постепенно набухали щели в решётке — тонкой испариной, каплями, как на холодном стекле в бане.
Ковалёв поднял планшет и включил канал.
— База, «Полынь-один». У нас контакт. Требую уточнить протокол.
В наушнике щёлкнуло. Никто не ответил.
Он вызвал ещё раз. Тот же щелчок, ровная несущая — и всё. Ни голоса, ни подтверждения.
Ковалёв медленно опустил руку, посмотрел на планшет, потом на щит, потом на своих — на Лобова, на Ефимыча, на молодого, на Артёма. И Артём впервые за все годы увидел на его лице не приказ.
А потом голос за щитом сказал:
— Тёма, ну сколько можно. Ты же сам знаешь, что дверь надо закрыть.