Последний сеанс

Свет он заметил из коридора — слабый, подрагивающий, совершенно невозможный. Станция была мертва уже лет двадцать. Ни одна панель не горела, ни один вентилятор не крутился, и даже…

Последний сеанс

Свет он заметил из коридора — слабый, подрагивающий, совершенно невозможный.

Станция была мертва уже лет двадцать. Ни одна панель не горела, ни один вентилятор не крутился, и даже аварийные лампы давно сдохли, оставив после себя только жёлтые потёки на переборках. Воздух здесь держался — герметичность кое-где сохранилась, — но был таким холодным, что изо рта шёл пар. Кислорода хватало, температура терпимая, а всё остальное станция потеряла.

И вот теперь из-за переборки полз свет.

Он выключил фонарь, подождал. Не показалось. Тёплый, неровный, чуть желтоватый — не аварийный, не дежурный. Совсем другой.

Датчик на запястье показывал ноль по всем энергоцепям. Ноль. Ни ватта. Откуда тогда свет?

Дверь в отсек была приоткрыта. Он потянул её, и петли сдвинулись мягко, будто кто-то их смазывал. За дверью оказался зал — вытянутый, низкий, с рядами кресел, привинченных к полу. Штук сорок, может пятьдесят. Обивка потрескалась, из подлокотников торчал жёлтый поролон.

Кинотеатр. На орбитальной станции — кинотеатр. Он слышал, что на старых модулях такие ставили, когда ротации экипажа длились по два года и психологи требовали хоть чего-нибудь, кроме стен и работы. Но видеть не приходилось.

На экране шёл фильм.

Чёрно-белый, зернистый, с полосами помех и мелким дрожанием кадра, как бывает у старой проекционной плёнки. Женщина в платье с высоким воротником шла по набережной. Ветер трогал подол. Она обернулась, улыбнулась кому-то за кадром, подняла руку — и камера дёрнулась, будто оператор засмотрелся и забыл про фокус.

За спиной что-то стрекотало — мерный, сухой, почти насекомый звук. Проектор. Он стоял на возвышении у задней стены, массивный, с двумя бобинами, и плёнка перематывалась с одной на другую, подрагивая в луче света. Лампа внутри горела ровно. Это тоже было невозможно: проекционные лампы такого типа живут пару тысяч часов, а станцию бросили при Второй консервации.

Он хотел подойти к проектору, но сначала посмотрел на кресла.

В третьем ряду кто-то сидел.

Фигура была неподвижна. Не спала — именно сидела, чуть откинувшись, как сидит человек, который расслабился и смотрит кино. На плечах — тёмный китель, воротник-стойка, рукава чуть коротковаты. Голова повёрнута к экрану.

Он включил фонарь и навёл на спинку кресла.

Луч прошёл насквозь.

Не отразился, не высветил ткань — прошёл, как через стекло. Кресло за фигурой было видно целиком, со всеми трещинами на обивке.

Он выключил фонарь. Постоял. Сердце колотилось где-то в горле, и он сглотнул, чтобы его оттуда прогнать.

Так. Ладно. Призрак. На заброшенной орбитальной станции. В кинотеатре. Смотрит кино.

Если бы кто-нибудь описал ему эту картину вчера, он бы предложил проверить фильтры кислородной смеси. Но фильтры он проверил ещё на входе — чистый воздух, никакой химии, никаких галлюциногенных примесей. И датчик радиации молчал.

Он сделал три шага к ряду. Призрак не двигался. На экране женщина смеялась беззвучно — звук шёл, но тихий, невнятный, как из-под воды. Музыка. Что-то струнное, медленное.

На кителе, чуть ниже левого кармана, блеснул значок. Маленький, круглый, с выпуклыми буквами. Он прищурился. Буквы были нечёткие, но одно слово разобрал: «Киномеханик». Ниже — цифра. То ли единица, то ли семёрка.

Киномеханик первого класса. Специальность, которой не существует уже лет сорок. Последние плёночные проекторы списали ещё до его рождения. Где-нибудь в музее, может, и остался один, но здесь — на станции, которую строили для добычи и переработки — откуда?

Он посмотрел на проектор. Бобины крутились ровно. Плёнка шуршала, свет дрожал, на экране сменился кадр: теперь та же женщина сидела за столиком в кафе, помешивала что-то в чашке и смотрела в окно. За окном шёл снег. Обычный, земной.

Он снова посмотрел на призрака.

Призрак чуть повернул голову.

Не к нему — скорее, в его сторону. Как поворачивается человек, который почувствовал сквозняк или услышал шаг, но не хочет отвлекаться от фильма. Лицо было размытым, черты угадывались нечётко — нос, скулы, тёмные впадины глаз. Немолодой. Может, лет шестьдесят. Может, больше. Здесь трудно было сказать.

Призрак снова повернулся к экрану.

Он постоял ещё минуту. Потом сел в кресло через два от призрака. Обивка скрипнула, подлокотник качнулся, и этот живой, бытовой звук показался ему самым громким за всё время на станции.

На экране женщина встала из-за столика. Кто-то вошёл в кафе — мужчина в пальто, с мокрыми от снега плечами. Она увидела его, и лицо её изменилось так, как меняется только от настоящей радости: не улыбка, а что-то до улыбки, за секунду до.

Плёнка дёрнулась. По экрану побежали белые точки, потом полосы. Звук стал глуше, музыка заскрипела, как будто пластинку прижали ладонью. Изображение мигнуло, рассыпалось на горизонтальные линии и снова собралось — но уже хуже, бледнее, как фотография, которую слишком много раз копировали.

Он понял, что плёнка кончается.

Бобина на проекторе замедлилась. Хвост плёнки захлопал по корпусу, луч заметался по экрану, высветил трещину на стене, и лампа начала тускнеть — не погасла, а именно стала слабеть, будто у неё кончался не ресурс, а терпение.

Призрак выпрямился в кресле.

Экран погас. Луч пропал. Проектор щёлкнул последний раз и остановился. Тишина была такой резкой, что он услышал собственное дыхание — и больше ничего. Ни гула вентиляции, ни скрипа металла, ни далёкого стука. Ничего.

Призрак стал прозрачнее. Китель, плечи, затылок — всё размывалось, как тает отпечаток ладони на холодном стекле. Медленно, от краёв к центру.

Он встал. Шагнул к проектору. Бобина была пуста — плёнка кончилась, хвост свисал, покачиваясь. Он осмотрел механизм. Вторая бобина, приёмная, была полна. Можно перемотать. Но он не знал, как заправить плёнку обратно: лентопротяжный тракт был устроен сложнее, чем казалось, с роликами, петлями и фиксаторами, назначение которых он мог только угадывать.

Он обернулся.

Кресло в третьем ряду было пустым. Обивка примята, как будто кто-то только что встал. Но это, конечно, ерунда — она могла быть примята двадцать лет.

Он стоял в темноте, держась за холодный корпус проектора. На приёмной бобине лежала целая жизнь: та женщина, тот снег, то кафе. Кто-то когда-то привёз эту плёнку на орбиту. Зарядил проектор. Выключил свет. Сел в кресло. И показал кино — себе одному, на станции, где больше никто не захотел.

Он аккуратно снял бобину с плёнкой. Тяжёлая, увесистая, настоящая. Убрал в подсумок. Застегнул.

Потом подошёл к креслу, в котором сидел призрак. На сиденье лежал значок — маленький, круглый, с выпуклыми буквами. «Киномеханик 1-го класса». Металл был тёплым.

Он поднял значок, повертел в пальцах, сунул в нагрудный карман.

Включил фонарь и пошёл к выходу. В коридоре было темно, холодно и тихо. Станция молчала, как молчит пустой дом.

Он остановился у переборки, обернулся. Зал был чёрным. Экран, кресла, проектор — всё пропало в темноте, и только луч фонаря выхватывал кусок стены с трещиной.

— Хороший фильм, — сказал он негромко.

Никто не ответил. Он и не ждал.