Урожай с того света

Смородина вёл их вдоль ограды, и со стороны это выглядело почти торжественно: он впереди с фонарём, за ним — восемь фигур, одна к одной, с серпами на плечах. Рожь они дожали к…

Урожай с того света

Смородина вёл их вдоль ограды, и со стороны это выглядело почти торжественно: он впереди с фонарём, за ним — восемь фигур, одна к одной, с серпами на плечах. Рожь они дожали к закату, сложили в копны, и теперь в душе у некроманта царила редкая, непривычная благодать. Урожай спасён. Деревня сыта. А он, между прочим, не кто-нибудь, а человек, который накормит Угрюмовку в неурожайный год.

— Вот так, — говорил он вполголоса, шагая по пыльной дороге. — Отработали, молодцы. Дальше я сам. Вам теперь положено отдыхать. В смысле — лежать. В смысле — в земле. Ну вы поняли.

Мёртвые не отвечали. Они вообще в этот вечер вели себя тише, чем позавчера, когда он поднимал их по одному на кладбище, путаясь в заклинании и трижды перечитывая одну и ту же страницу. Тогда они мычали, ворочались, хватали воздух руками. Теперь шли ровно, будто до сих пор помнили дорогу с поля домой. Ноги в лаптях, головы опущены, на спинах — серые холщовые рубахи с проступающей сквозь ткань землёй.

— Отличная работа, — добавил Смородина и сам себе не поверил.

У околицы он остановился, чтобы перевести дух и заодно сообразить, куда девать эту процессию. По уговору с Прохором мёртвые должны были вернуться в могилы к утру. Собственно, для того Смородина и выучил накануне «Слово об упокоении»: дважды прочитал, запнулся только в середине, но решил, что сойдёт. Всё-таки не похороны, не венчание — так, небольшая формальность.

Он открыл рот, чтобы начать, и тут один из мёртвых, Тихон, что стоял крайним, качнулся и пошёл не в сторону кладбища, а влево, к избе с покосившимся крыльцом.

— Эй, — сказал Смородина. — Ты куда? Нам в другую сторону.

Тихон не остановился. Он шёл по-хозяйски, ровно, как ходят вечером со двора домой, и Смородина вдруг поймал себя на том, что не хочет окликать его громче. Тихон ведь был не просто Тихоном из пятой могилы. У Тихона на этом крыльце остались жена и двое ребятишек.

— Тихон, — позвал Смородина, уже спокойнее. — Тихон, стой. Слышишь? Задание выполнено. Все свободны. В смысле — всем спасибо, всем до свидания.

Мёртвый дошёл до калитки и остановился. Поднял голову. В окне избы зажглась свеча — кто-то внутри замер, не решаясь подойти к стеклу. Смородина видел, как колыхнулась занавеска, как тень на миг приникла к оконной раме и отпрянула.

А Тихон стоял.

— Ну и что ты стоишь? — спросил Смородина, начиная раздражаться. — Иди ложись, тебе говорят. Отдыхай.

Тихон не пошевелился.

Сзади послышалось тяжёлое шарканье. Смородина обернулся и увидел, что от процессии отделились ещё двое: Панкрат, что жил через два двора, и бабка Маланья, которую подняли вчера под вечер и которая весь день жала лучше любого мужика. Они тоже шли к своим избам. Шли и не оглядывались.

— Да что ж вы делаете-то, — простонал Смородина. — Мы ж договаривались! Работа — домой в землю!

На краю деревни хлопнула дверь. Вышел Прохор, староста, заспанный, в накинутом тулупе, и замер, глядя на процессию.

— Ты что ж это, — медленно проговорил он. — Ты ж сказал, они до утра в поле. А они вон куда прутся.

— Я не прусь. Они прутся, — огрызнулся Смородина. — Сами. Видишь, у них, того... остаточные явления.

— Какие ещё явления?

— Остаточные. Ну, привычка. Они ж всю жизнь сюда ходили. Вот и идут.

Прохор сплюнул под ноги:

— А ну убери их, пока бабы не переругались. Ишь, моду взяли по дворам шастать.

Смородина вздохнул, поправил на груди мешочек с солью и заученно поднял руку. «Слово об упокоении» он помнил наизусть, даже в темноте, даже со сна. Он начал читать его громко и отчётливо, глядя в спины уходящих, и на первой же строке Тихон остановился. На второй — качнулся, будто ветер подул. На третьей Смородина запнулся, потому что Тихон обернулся.

Он стоял в двух шагах от калитки, и лицо у него было не злое. Не пустое, как несколько часов назад, когда он ровно вёл серпом по стеблям. Лицо у него было человеческое. Усталое. И очень спокойное.

— Ну? — спросил Смородина. — Что ты смотришь? Иди давай.

Тихон медленно перевёл взгляд на окно, где за занавеской всё ещё дрожала свеча.

И не пошёл.

— Тьфу ты, — Смородина шагнул вперёд, схватил его за рукав и потянул. — Хватит. Отработал — будь добр. У нас уговор.

Рука мёртвого была холодная, и пальцы его вдруг сомкнулись на запястье Смородина. Не больно. Крепко. Так, чтобы нельзя было высвободиться, но и не причиняя вреда. Смородина дёрнулся — не отпустило.

Он поднял глаза. Тихон смотрел на него в упор, и в этом взгляде не было ни злости, ни страха, ни тупого подчинения. Там был укор. Тихий, тяжёлый, как сырая земля. Взгляд человека, которого оторвали от родного порога и требуют, чтобы он сам ушёл обратно.

— Слушай, — сказал Смородина, и голос его вдруг осип. — Я понимаю. Тебе тут... дом. Но ты ж понимаешь, как это называется? Ты ж мёртвый. Тебе нельзя.

Тихон молчал.

— Ну что ты мне глазами-то сверлишь? — почти жалобно спросил Смородина. — Я же для дела. Для урожая. Вы ж все с голоду помирали, я вас... ну как бы... А теперь обратно надо. Так положено.

Из-за спины послышался нарастающий гул. Соседи выходили на улицу: кто с лопатой, кто просто в исподнем, с детьми на руках. Кто-то крестился, кто-то кричал бабе Маланье, чтобы та не подходила к дому.

— Смородина, убирай их! — заорал Прохор. — Чего встал?!

— Я убираю!

— Плохо убираешь!

И тут калитка распахнулась. На крыльцо выбежал мальчишка лет семи, босой, в длинной ночной рубахе, и замер, глядя на Тихона. За ним в дверях показалась женщина — худая, с накинутым на плечи платком, с лицом белым, как полотно. Она открыла рот, но не закричала, только схватилась за дверной косяк.

— Тятя! — сказал мальчишка.

Тихон сделал шаг к крыльцу.

Толпа шарахнулась назад, как один человек. Кто-то взвизгнул. Кто-то крикнул на всю улицу:

— Да он их сожрёт! Он их всех сожрёт!

— Да не сожрёт он! — рявкнул Смородина, загораживая дорогу. — Он сено косит, а не детей ест, что ж вы как...

Он осёкся. Мальчишка стоял на крыльце и не убегал. Он смотрел на отца, и лицо у него было не испуганное, а растерянное, как будто он не мог понять, почему отец стоит за калиткой и не заходит. Женщина за его спиной всхлипнула и зажала рот пальцами.

Тихон поднял руку. Медленно, как сквозь воду, он протянул её к сыну — и остановился на полпути. Не потому что испугался. Потому что на его серой, обветренной ладони осталась земля, и он, кажется, понял, что этой рукой нельзя трогать ребёнка.

Он опустил руку.

Женщина за спиной мальчишки зарыдала в голос.

Смородина стоял между ними и чувствовал себя последним дураком. Вся его уверенность, весь план, вся деловитая бодрость — всё куда-то делось. Остался только холодный, липкий ужас под рёбрами.

Он ведь не думал об этом. Мёртвые — они же мёртвые. Пустые. Инструмент, как серп или лопата. А теперь инструмент стоял перед домом и не мог заставить себя шагнуть обратно в могилу, потому что там, в избе, плакала его жена.

— Прохор, — сказал Смородина, поворачиваясь к старосте. Голос его звучал деревянно. — Это временно. То есть я хотел сказать... день-два, и они полягут сами. Точно тебе говорю. У них сил уже нет, они ж всю неделю пахали. Полежат, полежат — и всё.

Прохор смотрел на него недоверчиво, щурясь.

— Ты врёшь, Смородина.

— Да с чего ты взял?

— Ты врёшь, — повторил Прохор. — Я тебя двадцать лет знаю. Ты когда врёшь, у тебя ухо дёргается.

У Смородина и вправду дёргалось ухо.

— Закопай их обратно, — сказал Прохор жёстко. — Сегодня же. Ночью. Чтоб к утру на кладбище тишина была, понял? А не то я тебя вместе с ними закопаю. У нас тут не город, у нас деревня. У нас закон.

— Закопаю, — пообещал Смородина, не чувствуя собственного голоса. — Сегодня всё сделаю.

Он развернулся и пошёл прочь, не глядя ни на Тихона, ни на мальчишку, ни на женщину, которая всё ещё рыдала в дверях. За его спиной толпа расступалась, давая дорогу. Ему казалось, что все смотрят на него, но, когда он дошёл до поворота, никто его не окликнул. Только одинокий голос мальчишки прозвучал в тишине:

— Тятя, а почему ты не заходишь?

Смородина не обернулся.

Он шёл по тёмной улице, и под ногами хрустела пыль, и фонарь в его руке давно погас, потому что ветер выдул пламя. Он не зажигал его заново. Глаза привыкли к темноте, и это было даже лучше — не видеть собственных рук.

Кладбище встретило его тишиной. Смородина прошёл между крестами, считая могилы: вот эта, свежая, пустая, с которой он снял дёрн в позапрошлую ночь. Он остановился.

Рука его сама потянулась к фонарю, и он всё-таки зажёг его. Слабый огонёк осветил свежеразрытую землю. Смородина присел на корточки и увидел: крышка гроба была сдвинута изнутри. Но не так, как он оставил, — не вбок, а вверх, с усилием, ломано, будто кто-то не рассчитал силу и продавил её. А ещё на дне, у изголовья, темнела ровная дыра, уходящая вниз. Края её были мокрые, будто из-под земли кто-то выдавил пласт, и на этих краях осталась та самая липкая, болотная земля.

Смородина замер. Такого он тут не оставлял. Он сам снимал дёрн, сам отбрасывал землю в сторону и сам сдвигал крышку — осторожно, вбок, чтобы потом было легче вернуть на место. Он помнил, что внутри остались истлевшие доски, рваньё и могильный сор. А теперь гроб был пуст. Гладко выскоблен, будто его вылизали языком. Даже щепок не осталось.

Смородина медленно опустил руку в дыру. Пальцы достали до дна — и напоролись на что-то твёрдое, округлое. Он вытащил это, повертел перед фонарём: медный крест, старый, тёмный, с засохшей землёй на оборотной стороне. Но земля была не та, что в поле: слишком чёрная, слишком липкая, с какой-то донной, болотной гнильцой.

Он поднял голову и посмотрел вокруг. Кресты стояли ровными рядами. Тридцать семь могил. Из них он поднял только восемь. И если та, из которой он вынул мертвеца сам, теперь выглядела так, будто изнутри прорыли ход насквозь...

— А кто тогда... — начал он и не закончил.

Ветер прошёл по кладбищу, качнул ветви старой ивы. Где-то далеко, в деревне, залаяла собака, и ей ответила другая, третья. А потом стало тихо.

Смородина сжал крест в кулаке так, что край медного распятия впился в ладонь. Кровь закапала на землю, и он вдруг вспомнил, что слова, которыми он начинал ритуал, были не совсем теми, что он читал. Он переписал их наспех, по памяти, из книги, которую нашёл на чердаке у покойного деда. И одну строку он пропустил. Одну, маленькую, неудобную, которую не понял тогда.

А теперь понял.

Вопрос «как их упокоить» сменился другим, куда более страшным: что именно он разбудил той ночью и не отозвалось ли на его слово что-то ещё, помимо тех восьми, кого он поднимал сам.

Смородина поднялся, сунул крест за пазуху и пошёл обратно, к деревне, оставив фонарь у разрытой могилы. Ладони были пусты, и в темноте он то и дело спотыкался, потому что не видел дороги. Но он и не всматривался. Он шёл к домам, где у открытых окон стояли мёртвые, и впервые не знал, что им скажет.